Грузинский модернизм
В начале 1915 года над Кутаисом пронеслась, словно песнь залетных птиц, проповедь нового художественного слова. Кутаис был встревожен. Своенравный город: он – бесспорно гениальное выражение метафизической „обывательщины“, – и притом, чрезвычайно своеобразной. То, что Ницше сказал о среднем эллине, всецело применимо к обывателю Кутаиса: – „свойства гениального без гениальности, – в сущности опаснейшие свойства души и характера“, Кутаис – „эпигон“ по существу: было что-то подлинно прекрасное и великое, – а теперь только силится быть – и так как „не выходит“, злятся и попадают к паршивенькому бесу нигилистического обесценения. Нет высот и нет глубин в целом, – есть только серединное и плоское, – а потому малейший намек на „пафос расстояния“ вызывает глухое раздражение. Отсюда – трагический надрыв: нескончаемое „мравал-жамиер“ – это своего рода страшный вопль о чем-то, а не солнцевестная песнь. Воистину трагичен Кутаис в своей „обывательщине“ (– в этом то, может быть, жуткий символ всей современной Грузии), – и нужен талант Сологуба с гениальным всечувствием Розанова, чтобы в суровой правдивости передать весь кошмар этой „обывательщины“. И „тревога“ Кутаиса в ответ на проповедь нового слова явилась естественной.
Молодые люди, которые своей новой песней нарушили беспечный покой кутаисских улиц, были начинающие поэты: Паоло Яшвили, Галактион Табидзе, Тициан Табидзе, Валериан Гаприндашвили, Лели Джапаридзе. Модернистический стиль жизнепереживания в стройных воплощениях художественного слова, – вот что было новой скрижалью их завета. И кабачки Кутаиса вдруг превратились в парижские литературные кафэ, где на ряду с звуками хриплой шарманки и непременного „мравал-жамиер“ послышались дорогие имена: Эдгар Поэ и Шарль Бодлер, Фридрих Ницше и Оскар Уайльд, Поль Верлен и Стефан Малармэ, Хозе-Мария Эредиа и Эмиль Верхарен, Константин Бальмонт и Валерий Брюсов, Андрей Белый и Вячеслав Иванов, Иннокентий Анненский и Александр Блок и др.. Правда: скептическая трезвость кутаисского обывателя „иронией повседневности“ (– о, как она ужасна!) отзывалась на художественное опьянение молодых людей – но царственные развалины храма царя Баграта безмолвно поддерживали в них творческий элемент жертвенного горения.
Тут невольно приходится заговорить pro domo sua1. Молодые поэты свои имена присоединили к моему творческому имени. Мой литературный путь обозначался, – в сфере-ли поэтического слова, или в сфере эстетических опытов, – творческим внесением символического мировосприятия, – оформленного в Европе и усложненного в России, – в художественное сознание грузинского народа. Я всегда держался того мирочувствия, что Восток символичнее европейского Запада, – и думал я изначала, что Грузия, как некий осколок Востока, может быть определена до конца исключительно в линиях символизма. Ощутительное подтверждение этой мысли я находил в художественном феномене Руставели, гений которого по истине является неиссякаемой потенцией грузинского художественного слова. Отсюда: моей задачей чисто художественного характера явилось творческое оформление глубинных постижений грузинского Востока техникой, – беру это слово с своеобразным смыслом, – европейского символизма. Само собой разумеется, что по вопросу о „как“ разрешения поставленной задачи не мне судить и не здесь судить. Факт только тот, что молодые поэты подошли ко мне, как к старшему брату, – и я с радостью дал им для первого номера их журнала любимое мое стихотворение „Песня сирены“. So weit ber dies2.
Теперь о них. Техническим главой означенной группы поэтов несомненно является Паоло Яшвили. Своим задорным безумием он напоминает Артюра Рэмбо – а по художественному темпераменту он бесспорно бальмонтовской стихии. Паоло Яшвили – поэт планетарной женственности. Замкнутого круга единого эстетического мировосприятия в нем отыскать совершенно невозможно. Ему любы все откровения бытия, – и он радостно поет все песни мира. В этом – его сила: но в этом – и его опасность. Так как он имеет возможность вместить в себе все напевы, перед ним открывается соблазн петь „под“ кого-нибудь. Яшвили – несомненный мастер стиха. Он – первый грузинский поэт, который сознательно ввел в грузинский стих ассонанс. Кто знает, как трудна подлинная грузинская рифма, и сколько провалов в этой сфере у грузинских поэтов, тот поймет, какую большую услугу оказал Яшвили грузинской поэзии тем, что он на место слащавых а иногда и глухих рифм пустил в ход звучные ассонансы. Как мастер стиха, он несомненный артист. Характерные линии его стиха: вместимость, эластичность, вольная ритмичность, музыкальность. Лучшим его созданием надо считать бесспорно „Павлины в городе“. Тут встречаются три темы: разлитие солнца (– Бальмонт); панический ужас от его „наводнения“ (– Брюсов: „Конь Блед“); дыхание города (– Верхарен). Само собой разумеется, что после Бальмонта трудно сказать солнцу достойное слово; правда и то, что после Брюсовской вещи не всякий решится передать апокалипсический ужас: нет сомнения и в том, что „щупальцы города“ едва-ли кто может так ощутить, как это удалось Верхарену. Но тем не менее следует признать, что Паоло Яшвили удачно справился с этими „соблазнами“. Не смотря на то, что он весь во власти очерченных тем, ему все же удалось родить новые ощутительные образы. „Наводнение“ солнца ему рисуетя, как „злость“ солнца, окружающего себя „красными змеями“, – или как „гнев кровавоцветного ящера“. Особенно пленителен основной образ разрешения солнечного разлития в павлиний налет на трамвае шумного города: – тут поэтический образ по выразительности приближается к мифическому восприятию солнца под новым аспектом. В общем: означенное создание скорей чисто колоритное, чем сюжетное разрешение поэтической темы. Оттого в нем столько вакханалии образов и так мало единой „художественной воли“. Чувствуется некоторая поспешность со стороны технического воплощения. В том же духе написана другая его вещь „Красный бык“ (– напоминает отчасти „Агни“ Бальмонта): в вихревом „бего-лете“ быка, подымающего кровавый смерч пыли, чувствуется гневное величие солнца. Совершенно законченным его созданием является триптих: Малармэ, Верлэн, Верхарен.
Другим по характеру поэтом является Валериан Гаприндашвили. В противоположность Яшвили, он весь замыкается в железный круг единого эстетического мировосприятия. В этом круге чувствуются пересекающие друг друга имена: Поэ, Бодлер, Анненский. Гаприндашвили очарован жутью „зеркального“ восприятия бытия, где каждый предмет имеет свой двойник и каждый двойник ищет своего предметного лика. Линия пересечения двойника и предмета – вот астральная струя художественного мирочувствия Гаприндашвили. Демонической логикой поэт каждый предмет превращает в двойник и каждый двойник доводит до предметного воплощения. Получаются какие-то маски каких-то теней. Поэт тонет в солнечной маре „каравана призраков“, – и из подземелия его лирического бытия доносится глухой гул его воплей. В этом отношении чрезвычайно интересен его как-бы автопортрет – „Дуэль с призраком“ (– с собственным отражением). Необходимо отметить и новое поэтическое разрешение темы „незнакомки“, которое он дал в стихотворении „Неизвестная рука“ на образ случайно найденной дамской перчатки. Как мастер, Гаприндашвили чрезвычайно строгий и меткий: чекан его стиха брюсовский. В звуковом материале его слов чувствуется некоторая тяжесть, но она не переходит в грузность: – а тяжесть необходима для медлительности и массивности железного хода ритма поэта. Слабость Гаприндашвили – в его пристрастии к „парнассизму“: многие его метафоры риторичны по существу, а некоторые „соответствия“ слишком абстрактны. Тут же следует отметить и его опасность: это замыкание себя в слишком тесный круг эстетического мировосприятия и отсюда – некоторое однообразие напевов. Есть и большая опасность: если он не выйдет из заколдованного „круга теней“ победным певцом, то, кто знает, – быть может того, кто живет в его поэтической душе, ждет глухой провал в небытие.
Особое место занимает в среде названных поэтов Елена Дариани. Да будет позволено высказать тут одну догадку: она – несомненно женский поэтический лик одного из зачинателей (мужчин) грузинского модернизма. Елена Дариани замечательна прежде всего тем, что она единственная из грузинских поэтов, которая заговорила настоящим женским словом: все остальные передавали и передают мужские переживания мужскими словами. Может быть, это явление кроется в существе грузинки: ведь, она, как известный образ „человеческого бытия“, представляет собой некоторую тайну. Грузинка как женщина – несомненно проблема. Я думаю, что в ее стихии очень много осколков от древних амазонок, в любви яростно нападающих на мужчин и убивающих последних (ср. „Пенфезилею“ – трагедию Генриха Клейста). Конечно, психика грузинки покрыта известным наростом „мещанства“ – но она по духу все же амазонка, хотя и омещанившаяся. Она не знает ни откровения любви (– она скрытна от гордости), ни цветения сексуальности (– она асексуалистична от пережитков амазонской ярости): – грузинка не знает подлинного „романа“. В то время как в литературе других народов вы найдете самые разнообразные художественные образы женщин (– взять хотя-бы женщин Достоевского, Гамсуна, Тетмайера, Аннунцио и др.), в грузинской литературе вы совершенно не встретите женщин с эротической психикой (исключение составляет только один романист Сандро Казбек, – да и он берет женский образ исключительно в горах). Параллельно с этим шло и умершвление эротического в мужском творчестве грузинской поэзии (– исключаю Руставели). Вся „эротика“ этих поэтов не шла дальше воспевания внешних аксессуаров „обожаемого“ существа: стана, волос, зубов и др.. Елена Дариани первая прорвала этот круг: в ее творчестве слышится подлинно эротическое переживание влюбленности и притом переживание чисто женской стихии. Она – настоящая язычница, влюбленная в солнечного отрока. Она живет исключительно трепетным ожиданием светлого жениха. И отдается она ему по истине язычески жертвенно, пластически природно: вне категорий добра и зла, правды и лжи, подвига и греха. Она вся – сама природа, солнечная, первозданная, не ведающая человеческих определений и разделений, невинная, целостная.
Особняком стоит поэт Тициан Табидзе (– тоже модернист). Творческая его стихия – это своего рода индивидуальная осознанность родового потока бытия. Для него поток этот нигде не прерывается, – или, если прерывается, то только на нем самом, чтоб в этом личном моменте прерывности еще ярче был осознан в своей текучести вне личный гений рода. Отсюда: художественное бытие Тициана Табидзе – это скорей экстатическое воспоминание (Anamnesis) в бесконечных далях осуществленного бытия. Он весь – в прошлом, понимая последнее не исторически, а метафизически. В сонной грезе поэтического ясновидения это прошлое встает перед ним, как бывшая пурпурно-светлая и солнцем изнеможденная Халдея. Отсюда: его замечательный цикл – „Халдейские города“. Поэт сознает, что перед ним „дальный путь“ (– только: обращенный в прошлое). И видит он: „изнеженность от солнца“ и „песнь о солнце“. И чувствует он: в нем „плачут предки – вещие жрецы“. И строит он: „разрушенную лестницу“, по которой он идет куда-то вдаль, назад. И предвидит он: „вновь заблестит путь к Сидону“, – „в белой пустыне восстанет жертвенник“. И так – в этом духе. В другом стихотворении того же цикла Тициана Табидзе еще рельефнее изображает свое основное художественное сознание. Длинен период, как служит его род: вот и теперь: перед ним – церковь – а в церкви – отец, возносящий молитвы; священная одежда отца отливает пурпурным цветом – и поэт мгновенно вспоминает древнюю Халдею и в ней – храм Астарты, которой служил когда-то родоначальник его: жрец; от Астарты к Мадонне – вот путь священнического рода поэта в художественном восприятии последнего. Тоже самое вскрывает он и в стихотворении „Царь Балагана“. Поэт в своей исторической данности – может быть только „царь балагана“. Но это – только „так“: одна видимость. Такое сознание поэта покрыто еле-заметной, но острой иронией (– даже по отношению к себе самому). Ибо он – царственный потомок; у него были предтечи – и очень большие. И когда он не поет так, как ему желанно, – он вовсе не приравнивает себя к современности: он только вспоминает старые заветы и молится забытому богу. Тициан Табидзе – поэт исключительных переживаний. Он останется поэтому поэтом для немногих. По мастерству стиха он не может сравниться ни с Паоло Яшвили ни с Валерианом Гаприндашвили. Да ему вовсе не надо совершенства формы: для него переживание – все, а оно в его созданиях разлито. Если на почве Грузии возможен Блок, то им несомненно явится Тициан Табидзе. Тут же следует отметить и то, что среди грузинских поэтов он пережил Андрея Белого глубже всех. Для молодого литературного имени и это достаточно.
Среди указанных поэтов самый юный – Лели Джапаридзе. Он опубликовал пока немногое, но и в этом немногом видна безусловная одаренность. С большим настроением написано его стихотворение – „На белых улицах“. Начальная строка открывает собой целое настроение: „Белеет улица в бесконечных тротуарах“. Характерно и другое стихотворение, в котором солнце мыслится, как разрешающаяся от бремени жена. Несмотря на рискованность образа, поэт не попал в сети „оригинальничания“. Он весь – в будущем – и о нем будет сказано слово.
В группе модернистов я отметил Галактиона Табидзе. Теперь известно, что он ушел от своих друзей. Думаю, что этот уход чисто личного характера. От символизма по существу он уйти не может: – разве только художественным самоубийством. Его „Синие кони“ – блестящее подтверждение сказанного. Это – одно из самых замечательных стихотворений в грузинской поэзии, – и оно насквозь символично. Хотя и видно влияние Бальмонта (– „Созвучия“), – но „Синие кони“ ни в чем не уступают бальмонтовской вещи.
Я нарочно не говорю о других модернистах (Н. Лордкипанидзе, Н. Надирадзе, И. Кипиани, Г. Джапаридзе, Ал. Цирекидзе, Аристо Чумбадзе, А. Пагава): одни из них – представители художественной прозы (– о них особо), а другие – начинающие писатели. Об отношении Гришашвили к модернизму будет сказано особо. Тут же следует отметить двух поэтов, которые все более подходят к модернизму: Г. Леонидзе и Ш. Амиреджиби (– последний известен только в тесном кругу друзей: – не печатает).
Модернизм в грузинской поэзии в стадии развития. Пока что мы имеем главным образом технические завоевания: явное предпочтение ассонансов рифмам, запрет повторения не только чужих но и своих рифм и ассонансов, развитие сонетной формы, осознанность фактуры и оркестрировки стиха, чувство звукового материала слова, усложнение метра, обогащение ритма, развитие „свободного стиха“ и т. п.
Что касается „внутреннего очертания“ грузинского модернизма, то оно индивидуально несомненно намечено: поэтические маски таких поэтов, как Паоло Яшвили, Тициан Табидзе, Елена Дариани, Валериан Гаприндашвили – достаточно очерчены. Другой вопрос – о чисто „грузинском“ в этом модернизме. Разрешение этого вопроса я связываю с разрешением „проблемы Грузии“ (– есть такая проблема!) – которая вырисовывается мне на героическом образе Георгия Саакадзе (– последний вопрос в Грузии и не намечен!). Только: проблема эта будет решена не на острие меча – а в глубинах трагического духа, ищущего гениально-творческий выход. Когда этот трагический узел будет разрублен нещадно „любовью к дальнему“, тогда только может родиться на лоне Грузии воистино солнцевестное новое Слово.
Григол Робакидзе
ჟურნალი „Ars“, 1918, მარტი, №1